Упражнение в святости

Тема

Жак Шессе

Первое время я очень осторожен: нельзя ее напугать.

– Присядьте, прекрасное создание, – говорю я девочке, появившейся в моем кабинете. – Присядьте и ничего не бойтесь, как вчера и позавчера. Ничего же не случилось?

– Я не боюсь, мне просто холодно. Мне бы одеться.

– Сейчас оденетесь, моя дорогая, как только покончу с работой и страхами, которые сковывают вас сильнее одежды. Но мне вас жалко, право. Видите, я о вас забочусь. Набросьте на плечи пеньюар. Так вы будете менее нетерпеливы.

Я протягиваю ей какую-то накидку, бывшую некогда в моде и оставленную одной из моих служанок.

– Ну вот. Подойдите. Встаньте поближе и больше ничего не говорите.

Она послушно исполняет мои указания, подтягивает поближе стул, встает и слегка расставляет ноги. Матовая кожа живота поблескивает в полутьме кабинета.

– Вы любите Бога, дитя мое, не правда ли? Поклянитесь!

– Да, люблю. Клянусь вам.

Для девочки этих лет голос у нее низкий, к тому же простуженный, и все же каждое ее слово может быть светлым, как Божий день.

– Молитесь ли вы, дитя мое, как вас учили в детстве?

– Да, каждый день молюсь на ночь.

– Радуетесь ли вы жизни или печалитесь, дитя мое?

– Ни то, ни другое. Я бы хотела покинуть пансион, в который меня отдали, и вернуться к родителям.

– Вы знаете, что теперь это невозможно. Всему свое время, когда-нибудь это случится. Еще один вопрос: мучит ли вас что-нибудь? Что-нибудь, чего не знала бы директриса? Или ваш наставник? Или ваша лучшая подруга?

– У меня нет подруги. А другие ни о чем не спрашивают.

– Хорошо. В таком случае вы можете обо всем говорить со мной. Без утайки. Что тяготит вас? О чем вы думаете? О чем мечтаете?

Она начинает расслабляться. Мои слова действуют как гипноз. Скоро мне не нужно будет ничего говорить, а ей отвечать. Она разводит ноги, плечи опускаются, пеньюар соскальзывает на пол.

– Я ничего от вас не утаиваю, – с улыбкой отвечает она.

Несколько дней спустя она приходит вновь со следами побоев на лице, кровавым рубцом на лбу и синяком под глазом.

– Кто это тебя так?

– Я упала, – смеется она. – Так говорят в кино.

Она права. Долго крепится, потом признается:

– Я сказала, что вы святой. А директриса меня отлупила.

– Почему святой? Она что, тебя расспрашивала?

– Хотела знать, чем я занимаюсь столько времени в вашем кабинете. Я еще сказала ей, что вы похожи на того, кто нарисован у нас при входе. Ну, помните, серый такой, с хлыстом в руке.

– Это его бич. Так говорится. Это инструмент святости.

– Но почему он держит этот бич? Мне кажется, вы мне не сказали. Директриса хотела знать, поступаете ли и вы, как этот святой. Она говорила, что он сам себя сечет. Я даже не помню, как его зовут.

– Святой Канизий.[1] Это католический святой. А здесь мы среди протестантов. Здесь недопустимы изображения. Только ты и Бог. И Иисус, который на тебя смотрит и задается вопросом, зачем Он умер из-за тебя.

После ее ухода я иду в сад, но запахи слишком сильны, и я возвращаюсь в дом. Начинает накрапывать, я прохаживаюсь по террасе, от дождя еще сильнее пахнут наливающиеся соками растения. Кажется, у меня начинает болеть голова, надо бы пойти лечь; я пью кофе, собираю коробки, которые нужно выбросить, складываю в стопы бумаги – пойдут в печь, книги будут розданы. Это должно меня покинуть, исчезнуть, когда девочка больше не придет.

На моих окнах уже нет занавесок, на столах – скатертей, на полу – ковров. В саду больше нет цветов, в доме – мебели, зонтов от солнца, игрушек – ни детских, ни собачьих. Ничего не осталось и от моих предшественников в этом доме, хотя многое я хранил долгие годы. Нет и посуды. Нож, вилка, ложка, две тарелки, железная кружка. «Пойди, продай имение твое и раздай нищим… и приходи и следуй за Мною».[2] Знает ли Он, что я собирался не раздумывая следовать за Ним, когда она позвонила в мою дверь, и я впустил ее, а потом попросил вернуться, и не раз, пока мы не дошли с ней до этой ее наготы, жалкой и великолепной наготы тела, которому холодно в моем кабинете. Мне бы следовало сказать: ослепительное тело! Великое и чистое зрелище красоты, которым мои старые глаза могут еще немного напитаться перед тем, как уйти в мир иной!

Вчера она позволила себе чуть больше обычного, вела себя чуть раскованней, и я чуть было не уступил зверю, корчащемуся во мне и ищущему выхода. Зверь толкал меня дотронуться до нее. Или чтобы она дотронулась до меня, что еще хуже. Он хотел, чтобы я протянул к ней руки, выпрямил пальцы, положил их ей на плечи, провел ими по ее ключицам и груди. Или же чтобы она приложила свои холодные ладони к моему лбу, а затем провела ими по моей груди и на этом остановилась, потому что я, задыхаясь, сжал бы их своими руками.

Я иду в сад, чтобы отделаться от мучительных картин, рисуемых моим воображением. Лицо покрывается каплями пота, они падают на листья японской яблони, на меня самого – такие теплые! – я думаю о ее слюне, о промежности. Все утро шел дождь, и теперь деревья в слезинках; мне еще о многом нужно позаботиться: освободить дом от вещей, сжечь все слишком личное, чтобы никто не смог потом сунуть нос в мою жизнь. Свободным от всего мне будет легче уходить. А с другой стороны, когда меня уже не будет, так ли уж важно, что кто-то что-то обо мне узнает? И все же лучше предать огню личное.

Кстати, по поводу огня: надо сходить в крематорий и перемешать пепел и косточки бабушки. Перед тем как сжечь ее, с ее пальца сняли перстень, чтобы потом его положить в урну со всем остальным. Жанна хотела бы его получить. Я очень хорошо помню этот перстень: розовый камень с каемочкой в виде воротника, я тут же узнаю его, а пепел оставлю. Придется немного заплатить.

(Жанна попросила меня перенести урну бабушки в сад, под японскую яблоню. Тем хуже для урны. Когда она получит перстень, вряд ли она станет рыть землю, чтобы проверить, выполнил ли я ее поручение.)

Девочка придет в десять. Сегодня у меня есть хлеб. Думать о чем-нибудь другом, спокойном, заниматься какой-нибудь рутинной работой. Отбросить подальше от меня то, что мешает этому счастью, чистому, как воздух, как ветер, дующий с холмов за домом или приносящий дождь, и оставить в себе лишь то, без чего невозможно прожить те несколько дней, которые мне остаются. Прах бабушки… не очень ворошить… сразу найти перстень… и обнаженная девочка.

У меня ощущение, что я худею прямо на глазах. Не в первый раз я испытываю чувство, что теряю вес именно в те минуты, когда принимаю решение, надобное для состояния моих мыслей и моего тела. Словно сделать выбор и расстаться со всем, что я имею, придает моей плоти и костям невероятную легкость – костям особенно. Будь покойна, бабушка, я думаю и о тебе, о том, как ты там, тогда как мой ум иными путями, невидимыми тебе, достигает своего собственного, ни на что не похожего небытия.

Девочка является под конец утра, ее удивляет, что я встречаю ее на террасе. Я делаю это, чтобы попросить ее не раздеваться, как прежде, перед тем, как переступить порог моего кабинета.

– Останься одетой, – говорю я, зная, что, отказывая ей в том, что вошло в привычку, обижаю ее.

– Ничего не снимать? Даже сверху? – В ее голосе звучит грустное удивление.

– Ничего. Входи как есть.

Я не в силах признаться ей, что ее нагота вот уже несколько дней причиняет мне боль, ранит, тяготит перед тем странствием, в которое я собрался. Можно попытаться объяснить ей. Я вижу, что она внимает.

– Послушай меня хорошенько. Ты знаешь, мне доставляет удовольствие видеть тебя обнаженной. Несколько раз за эти недели в определенные часы я просил тебя побыть раздетой передо мной, чтобы наполниться твоей красотой. Понимаешь, так нужно! Ты была обнажена для того, чтобы мои глаза насытились красотой твоего тела. Теперь надобность в этом отпала. Как тебе объяснить? Я предпринял с тобой нечто очень сложное и одновременно простое. Я видел и теперь должен постараться забыть то, что видел. Повторяю, это трудно, но благодаря тебе и миру, частью которого ты являешься, это оказалось проще, чем я думал.

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке